Повесть
(продолжение)
Индивидуалист и ночные гости
Директор детдома сдержал слово: позвонил в контору совхоза, и в первое же воскресенье вместо любимых лыжных катаний пацаны неохотно собирались чистить коровники. Для такого мероприятия на всю группу мальчишек были принесены со склада ссохшиеся сапоги, и пацаны наколачивали их на ноги. Евгения торопила ребят:
— Побыстрее, ребята, чем быстрее сделаем, тем быстрее освободимся. — Это был её единственный стимул, и те, которые решили, что от коровника им не отвертеться, этим же стимулом подгоняли других
— Пацаны, быстрее сделаем — быстрее кататься пойдем, — повторял в своей интерпретации Солозоб — самый страстный любитель лыж.
— Сегодня откатались, — сказал кто-то.
— Не сделаем, в другое воскресенье заставят, — не сдавался Солозоб.
— Не имеют права: по закону... — начал Ваганька, но Уразай оборвал его:
— Пустой базар! Способны мы все отказаться от работы?
Пацаны настороженно молчали. Уразай с насмешкой смотрел на них. «Ты, Шплинт?» — спросил он, поворачиваясь к конопатому.
— Чо я?.. Я как все.
— За себя отвечай.
— Сам ответь.
— Я не пойду, — сказал Уразай. — Теперь ты?..
— На всю ночь поставят. Жрать не дадут... — заюлил Шплинт. Уразай отвернулся от него.
— Ты, Солозоб?..
— Быстрее сделаем — быстрее кататься пойдем, — неуверенно сказал Солозоб, стараясь не смотреть Уразаю в глаза.
— Ты, Ваганька?
— Письмо в РОНО надо писать: здесь мы ничего не добьемся.
Уразай болезненно скривил губы:
— Тогда идите убирать коровники, — сказал он презрительно.
— А ты? — спросил зачем-то Ваганька.
— Я уже сказал!..
— Один ничего не добьёшься.
— Катись ты!..
Ваганька, поникнув головой, отошел; Евгения с тревогой наблюдала сцену: это уже была не теория справедливости философа Ваганькова, а что-то другое.
— Ребята, идите все, я вас догоню.
Когда в комнате остался один Уразай, Евгения подошла к нему:
— Дима, зачем ты так сделал?
— Я не стрелял по лампочкам, — он стоял у окна и сосредоточенно смотрел на улицу.
Евгения тоже взглянула в окно и увидела совсем рядом красногрудого снегиря; снегирь весело прыгал по ветке, временами поворачивая к ним головку, словно приглашая их полюбоваться на него. Евгения посмотрела в лицо Уразаю и поняла, что он не видит снегиря, то есть снегиря, может, он видит, но не осознает снегирёвой радости.
— Вполне допускаю, что ты лично не бил лампочки, но ты живешь в коллективе...–сказала она, стараясь говорить ласково. Ей было жаль его. — Вы же виноваты. Вы сами сказали, что виноваты все.
— Я не стрелял по лампочкам, — внешне равнодушно повторил он, все так же пристально глядя в окно.
— Так ты ответишь директору: ты для него придумал эту фразу, а мне скажи как себе...
— Я не стрелял...
— Зачем ты так, Дима?..
— Не знаю, — он совсем беспомощно улыбнулся.
— Пойдём… Ведь это нисколько не трудно — со всеми вместе. Трудно всю ночь стоять у директора. Пойдем?..
Но Уразай отрицательно замотал головой:
— Нет, — я уже сказал.
— Но я тоже скажу директору, я должна сказать, Дима!..
— Чего привязались? Идите и говорите своему директору. Я не стрелял по лампочкам, не стрелял! — закричал он.
Евгения в волнении вышла. Пацаны невесело стояли в коридоре:
— Идемте, ребята. А Уразай будет наказан, — обиженно сказала она. Все молча пошли.
Дорогой к коровникам Евгения думала, как ей поступить: докладывать директору о поступке Уразая или нет, если докладывать, то как? Всё, что она видела и слышала?.. Но это ещё раз будет повод Созину считать, что «таких надо отделять в учреждения более строгие...» Умолчать — значит сделать Уразаю поблажку: для всех, даже для философа Ваганькова, это будет поблажка, по-другому они не поймут, а он сам? Как это принял бы сам Уразай?.. Никогда не узнать. О чем он сейчас думает: ждёт неотвратимого наказания? Сожалеет о своем поступке? Тешит себя надеждой, что, может, я не скажу директору? Во всяком случае, ему куда труднее, чем ребятам: вон они уже подставляют друг другу ножки, смеются: нет ничего короче коллективной совести. А он один. Евгения снова вспомнила, какими невидящими глазами мальчишка смотрел на снегиря. Чего же он больше достоин: сожаления или уважения? И что, всё же, делать? Разобрать этот инцидент открыто, с участием всех заинтересованных сторон? В душе Евгения останавливалась именно на этом варианте, но как раз его и не могло быть, потому что это не приняли бы ни ребята, ни Уразай, ни директор, который бы сразу начал с решительных мер. И она ещё долго не знала, как ей поступить…
Работали почти пять часов. Навоз накладывали в сани с ящиком и вывозили за коровник. Евгения работала наравне со всеми, что во многом решило дело, если не во всем: начав лениво и брезгливо ковырять кучу навоза, пацаны, глядя на воспитательницу, орудующую вилами, один за другим втягивались в работу, и скоро уже никто не морщил нос и не стеснялся запачкаться. Ваганька заправски орудовал лошадью, остальные работали лопатами и вилами; с соседних коровников и телятников заходили посмотреть скотники и доярки, а работу приехал принимать сам директор совхоза:
— Вот как должно быть в коровнике, — сказал он пришедшему с ним завфермой, глаза которого странно мигали.
— Ну их же орава, а нас... — оправдывался заведующий скотным двором, стараясь не смотреть на директора.
— А-рава!.. — передразнил директор, — пить меньше надо. Молодцы, ребята, спасибо вам!.. Заработанные вами деньги будут выплачены детдому, как мы договорились с вашим директором.
Так закончилась трудовая повинность, пацаны весело возвращались в детдом, по дороге обчищаясь снегом. Кроме Уразая, который так и не пришёл; немного покрутившись, сбежал Толстенко; и Евгения доложила директору о двух, столь психологически разных поступках объединяющей фразой: «не работали». Не сказать, чтобы это её полностью удовлетворяло, но не все же зависит от неё одной.
Уразай и Толстенко были тут же вызваны к директору. Толстенко соврал, что у него промокали сапоги, и отстоял два часа — за то, что ушёл без разрешения воспитателя. Уразай заявил, что он не бил лампочек, и отстоял у директора всю ночь.
На Евгению после этого случая Уразай не обращал никакого внимания, словно и не было между ними тех мучительных минут, с ребятами же держался так, словно ничего не случилось: он не ходил перед ними героем и не демонстрировал того цинизма и хвастовства, которым щеголял Толстенко, то и дело повторяя: «Вы быкам хвосты крутили, а мы с Уразаем плевали...» Евгения сразу заметила и все больше видела разницу между этими двумя «трудными». По сути, трудным для неё остался один Уразай, Толстенко она уже поняла и знала, почему ребята не любят его и любят Уразая; нет, Толстенко морально не мучил её, мучил Уразай. В последнее время она уже не раз ловила себя на мысли, что пытается привлечь его внимание, но Уразай «не замечал» воспитательницу.
— После этой истории он смотрит на меня как на пустое место, я для него «дура-воспитка» и ничего больше, — жаловалась Евгения Платонской как-то вечером, когда они сидели у себя в домике и пили чай.
— Сильный пацан, — сказала Платонская, крутя горячий стакан в белых красивых ладонях, подула в него и осторожно потянула губы к кромке... — Меня за ним посылали, когда я только сюда приехала: он тогда из детдома сбежал и в КПЗ на станции сидел: директор об его голову кий бильярдный разбил за то, что он воспитательницу свиньей назвал, да Екатерину... Она после этого от них в младшую группу перешла.
— У Созина приёмчики... Но свиньёй называть тоже — слишком, — сказала Евгения.
— Видишь ли, Катерина первая назвала его поросенком: руки у него были в мазуте, в чем-то они там ковырялись, не отмыл и за стол сел. Она и скажи ему: «Выйди из-за стола, поросёнок». На что он тем же концом по тому же месту: «Сама ты, — говорит, — свинья». Екатерина в слёзы и к директору... Тот Уразаю кием по голове, даже не спросил, как получилось, — Платонская долила в стакан горячего чаю. — Едем мы с ним обратно в детдом, спрашиваю: как тебя поймали? — «На паровозы, — говорит, — засмотрелся, ни разу не видел». — Нет, сильный пацан, мне он нравится.
— Надо ли быть таким? Не истратит ли он себя в единоличной борьбе, по сути, в борьбе ни за что, — сказала Евгения.
— Ему надо, Созину не надо, перед тобой вопрос, а мне все равно — четыре взгляда на одну проблему, кто прав?.. Вот в газетах пишут, что коммунизм скоро и надо бы, вроде, радоваться, а мне скучно; от газетной болтовни скучно и от этой дыры скучно. Не знаю, что твой Уразай хочет: может, тебя... может, ещё что, пацаны — романтики. А мне бы любви, даже самой мучительной, от которой хоть под поезд, как Анна Каренина. Только и это не каждому дано. Эх!.. «Сыпь, гармоника: скука, скука. Гармонист пальцы льет волной. Пей со мной...»
Стук в окно — и Платонская, не договорив фразы, замерла. Не менее, чем она, встревоженная Евгения вопросительно посмотрела на подругу... Застучали в дверь.
— Пойди спроси, кто… — шепотом сказала Галина.
— Пойдём вместе, — ответила Евгения почти одними губами. Подруги, взявшись за руки, крадучись подошли к двери, осторожно открыли одну, комнатную, в это время сильно застучали в двери сеней.
— Кто там?.. — спросила Галина.
— Гости долгожданные!..– раздался за дверью веселый, развязный голос.
— Никаких гостей не звали, не ждали, не знаем, — громко парировала Галина.
— Откройте, познакомимся, — сказал тот же развязный голос.
— Женихи!.. — весело шепнула Платонская в ухо Евгении. — Откроем?..
Евгения, скорчив мину, неопределённо пожала плечами.
— А-а, разгоним скуку, — и Платонская отодвинула задвижку. Подруги отступили в комнату.
Вошли двое. Первым ввалился рослый парень в расстегнутой «москвичке» с шалевым воротником, шапка с кожаным верхом, ухарски сдвинутая на левую сторону затылка, держалась на голове лишь искусством, вторым вошел солдат, тоже в расстегнутой шинели, в фуражке с зелёным околышем; оба, несмотря на мороз, фасонились и были навеселе.
— Ну что, крали-карали? — развязный в «москвичке» взял стул, поставил его на середине комнаты и развалился на нём, широко раскинув длинные ноги. — Раз гора не идет к Магомету, значит, Магомет идёт к горе — так что ли по-умному? Вот мы и пришли... Бедно живёте, девки, — сказал, самодовольно оглядывая комнату. Подруги молчали, с любопытством разглядывая гостей. — А вообще, уютненько, и постельки две... Чего ломаетесь?.. В клуб не ходите, — повернулся к солдату. — Давай, Толян... — Солдат, сидевший у стола, выставил на стол бутылку водки. — Ставь закусь, девки, гулять будем!.. — развязный снял с головы шапку и небрежно запустил ее на постель Платонской.
— Закуски не будет и пьянки тоже, — сказала Галина. — Нам завтра рано вставать.
— Ломаешься, краля, — развязный встал и шагнул к Галине. — Дай-ка, посмотрю, чем ты от наших-то девок отличаешься…
— Убери!.. — Платонская ударила его по рукам.
— О-тё-тё, — он легко поймал её руку и заломил за спину, — а задок у тебя вадря (Прим. ред.: вадря — в переводе с мордовского (эрзянского) — хороший)... Толян… — кивнул солдату на Евгению. Солдат с глуповатой улыбкой потянулся к рукам Евгении: она доставалась ему. Но солдат не успел взять её за руки. Евгения подскочила к печи и, распахнув дверцу, черпанула полный совок раскаленных углей.
— А ну, паразиты!..
Солдат замер, хамоватая улыбка сползла с его лица.
— Считаю до трёх.
Развязный отпустил Платонскую и глядел то на Евгению, то на раскаленные угли:
— Ты чо, девка!..
— Раз, два...
Женихи выскочили на улицу, забыв на столе бутылку водки. Только успели подруги запереть засов, как зазвенело стекло. Ледяной ком грохнулся на пол, в пробоину врывались клубы холодного воздуха.
— Разогнали скуку!.. — зло подтрунивала над собой Платонская, затыкая проём подушкой. — Тебе выпал случай лицезреть первого парня на селе — это Аброськин, девицы по нему с ума сходят. Солдатик ещё робеет, но та же порода... Ох, и лапа у зверя, — Платонская разглядывала покрасневшее запястье, — посинеет. Ну вот жени я этого оболтуса на себе, а дальше?.. Как географичка с синяками?.. Какую книгу про учителей ни возьмёшь, какой фильм ни посмотришь, там обязательно молодая красивая учительница влияет на молодого красивого балбеса; любовь возвышает его, совершенствует. — Тьфу! — Платонская выругалась. — Таких бы писателей в работы, в работы! Все мужики — эгоисты вронские, а эти аброськины — вдобавок быдло и хамы.
Подушка и одеяло с одной постели пошли на заделку окна, и молодые женщины улеглись вдвоем на узкой односпалке.
— Дай-ка потрогаю, чем ты от наших девок отличаешься, — передразнивая недавнего гостя, Платонская тронула Евгению за грудь, — у тебя с кем-нибудь было?..
— Нет.
— А мне хочется... — Галина вздохнула, осторожно прикусывая подругу за кончик уха.
— Спи, — засыпая, пробормотала Евгения
Лыжная идиллия
Стоял уже март. Пацаны, дождавшись очередного воскресенья, ушли на свои горы, где у них были «трассы», трамплины, где можно было свободно, ни от кого не прячась, покурить. В такие дни Евгения оставалась с девчонками, у которых, в отличие от мальчишек, всё было пристойно, прилично: ни бурных неповиновений, ни сногсшибательных вопросов, лишь мелкие жалобы, ябеды, в которые даже не хотелось вмешиваться. Воспитательница откровенно скучала с девчонками, и, когда к обеду к дверям детдома подкатила ватага ребят, она вышла на крыльцо и, видя перед собой весёлые, раскрасневшиеся от мороза лица, позавидовала им.
— Ну как, ребята?.. — спросила она, хотя все было написано на их физиономиях.
— Отлично! — отозвался Ваганька, сияя щеками-помидорами. — Снег — во!.. — он поднял большой палец, торчавший из порванной рукавицы.
— А меня вы можете взять с собой?
— Конечно!.. — и, поняв, что поспешил, Ваганька вопросительно посмотрел на Уразая. Уразай молча обтирал рукавицей лыжу, не глядя на воспитательницу.
— Дима, Саша на тебя смотрит, — сказала Евгения.
— Горы не мои, идите катайтесь, — ответил Уразай, коротко взглянув на неё.
— Я с вами хочу. Дима, зайдешь за мной после обеда, лыжи у меня есть, — сказала она, голосом призывая его к милосердию.
Это был первый разговор между ними со времён коровника, и Евгения чувствовала, что ей приятно сдаваться, что, сдаваясь, она побеждает...
— Только не тянуться, а то бабы всегда тянутся, — грубовато ответил Уразай.
— Дима, как тебе не стыдно, какая я тебе баба? Я девушка, — сказала она немного капризно, испытывая радость: «Боже, чему я радуюсь?.. Неужели тому, что этот мальчишка зайдет за мной».
Когда Уразай подкатил к домику на краю села, Евгения была одна; заслышав скрип снега под окном, она выскочила в сени:
— Заходи, Дима, — замахала она призывно рукой, распахнув дверь сеней.
Он расстегнул крепление, обстучал один валенок о другой и вошёл в дом, с любопытством оглядываясь.
— У меня крепление одно оборвано, — сказала Евгения, приседая над лыжей на полу. Уразай присел рядом.
— Сыромятину надо, — он сунул руку в карман своего короткого пальто и вытащил целый ком всяких веревочек, ремешков и проволок, выбрал что-то, ему нужное, и принялся ладить крепление. Евгения, устранившись от дела, стояла над ним.
— Дима, у тебя три макушки — три жены будет. Говорят ещё, трехмакушечные счастливые.
— Не знаю. Ставьте ногу... Да не босую, в валенке.
Евгения сунула ногу в валенок и поставила на лыжу.
— Ну и нога у вас — совсем детская.
— У меня ещё ничего, а у мамы моей совсем маленькая. Дима, поедем к нам летом: моя мама знаешь как обрадуется, она у меня всякие пироги умеет печь и добрая, я по ней так соскучилась!..
Уразай поднял на воспитательницу голову и улыбнулся своей кривоватой улыбкой.
— Разве вы все ещё её любите?
— Конечно, люблю. А ты разве не… — Евгения, спохватившись, закрыла ладонью рот.
— Я только помню, — сказал мальчишка спокойно.
Они вышли из дому и, надев лыжи, пошли между заиндевелыми акациями по направлению к косогорам. Уразай шел первым, быстро забирая всё выше по большому, пологому склону. Село уже было внизу. Дымили трубы печей, и дым высоко поднимался к мутному, ещё почти зимнему солнцу.
— Дима, не беги, — попросила Евгения. — Я за тобой не успеваю. — На самом же деле ей дольше хотелось побыть с ним наедине.
Она остановилась совсем и, глядя на панораму села, сказала:
— Хорошо-то как!
Уразай тоже остановился, но смотрел не на село, а на воспитательницу. Евгения боковым зрением видела его взгляд, который немного смущал и радовал её. Сделав вид, что ничего не замечает, она повернулась к нему и улыбнулась.
— Кругом такая красота, а ты бежишь.
— Кататься лучше, — сказал Уразай.
— Надо и останавливаться: когда летишь, ничего не замечаешь, а ты летишь с горы, Дима.
— Пока стою.
— Нет, ты летишь, только куда ты летишь — я не знаю. У тебя есть мечта? Скажи мне самую заветную свою мечту.
— У меня нет мечты.
— Но чего-нибудь ты хочешь?
— Хочу скорее стать взрослым, выйти из детдома и распоряжаться своей жизнью сам; когда я стану взрослым, меня уже никто не будет ставить на ночь, бить «щелбаны», — голос его стал резким. — Я буду всё сам, всё сам!.. Но это не мечта: этого я хочу каждый день, каждый час!
Евгения внимательно посмотрела на разволновавшегося Уразая.
— Теперь я понимаю, почему ты такой своевольный, у тебя повышенное чувство личной свободы, но «всё сам» — это почти абстрактно.
— Что это слово значит? — спросил он.
— Это значит, что у тебя нет никакой реальной задачи, цели... Зачем тебе столько неограниченной свободы, чтобы тебя не ставили на ночь? Но это слишком по-детски: ты вырастешь, и к тебе будут другие требования. И сможешь ли ты распорядиться своей свободой, не причиняя вреда другим? Ты слишком суров, Дима, ещё ребенок, а так суров: к тебе нельзя подступиться... Надо жить открыто и больше любить других, тогда будет легче и тебе, и тем, кто вокруг тебя. Когда-нибудь ты это поймешь.
— Почему все взрослые говорят нам: «Когда-нибудь ты это поймешь». Разве я сейчас не могу понять?
— Многого не сможешь, Дима. Я сама ещё только начинаю кое в чём разбираться. Если мы будем жить с тобой в мире и дружбе, я расскажу тебе всё, что я знаю и что узнаю, а ты научишь меня кататься на лыжах. Говорят, ты хорошо катаешься.
— Только не визжать и не падать на задницу, а то девчонки всегда так.
— Вперед, учитель! Я не буду визжать и падать на задницу.
Евгения радостно засмеялась.
Чаепитие
Раскрасневшаяся, проголодавшаяся, навизжавшаяся и, увы, нападавшаяся на задницу, вконец уставшая от непривычной для неё нагрузки лыжного катания, в котором от неумения она тратила сил гораздо больше, чем привыкшие к этому окружающие её пацаны, воспитательница Евгения Терехова запросилась домой.
— Дим... я устала, — сказала она своему учителю, который явно не испытывал никакой усталости и не понимал свою ученицу: как это можно устать?.. не сидеть в школе, не складывать в поленницу дрова, а кататься на лыжах... Такого учитель Евгении Тереховой не понимал и пропустил первую жалобу своей ученицы буквально мимо ушей.
— Дима, я больше не могу, у меня уже подкашиваются ноги. Мне пора домой, иначе я сяду здесь, как ты говоришь, на задницу и никогда больше не встану... Ты проводишь меня обратно?..
Евгения Терехова заметила, что последнее её предложение учителю не очень понравилось и явно поставило его в смущение перед выбором — оставаться ли с пацанами или тащится куда-то с «воспиткой». Это смущение явно отразилось на его юном челе.
— Сами дорогу найдете, — грубовато сказал он. Но Евгения видела, что сказал он это больше для пацанов.
— Дорогу найду, Дима, но боюсь, по дороге упаду и не встану... Ты меня привел, ты и проводить должен. Так ведут себя с женщинами все настоящие мужчины.
— Ладно, — словно с неохотой согласился её мужчина и повернул голову к стоявшим рядом ребятам. — Пацаны, я скоро вернусь...
Обратно шли медленно. У Евгении Тереховой буквально дрожали от перенапряжения и усталости ноги, слава богу, лыжня к их домику шла траверсом вниз. Шли молча: сил ни на какие разговоры у воспитательницы не было. Только у крыльца она взмолилась:
— Дим, помоги снять лыжи: никаких сил...
Уразай, не снимая своих лыж, легко опустился перед ней и расстегнул на её валенках ремни крепления. Встал.
— А ты не хочешь снять свои лыжи? Разве не зайдешь к нам?..
— Я сказал пацанам, что вернусь.
— Нет, Дима, я тебя так не отпущу: я хочу напоить тебя чаем, я твой должник.
— Я сказал пацанам...
— Дима, да увидишься ты со своими пацанами, никуда они от тебя не денутся. Тебя приглашает женщина... — сказала воспитательница с легкой обидой и капризом в голосе и чувствовала, что ей нравится обижаться и капризничать перед этим упрямцем.
— Ладно, зайду ненадолго, — Уразай наклонился, расстегнул крепления на своих валенках, и они вошли в дом.
Навстречу им встала с кровати Галина Платонская.
— Ну что, Евгения Ивановна, укатали Сивку круты горки?
— Ой, не говори, Галя, если бы не Дима, обратно бы не дошла.
— Дима, ты что на руках её нёс? — счастливый... — Платонская весело и насмешливо поглядывала на обоих.
— Ты прямо сразу — …на руках!.. Подбадривал.
— Ну-у, а я-то думала: на руках, — разочарованно протянула Платонская. — На руках было бы приятнее, правда, Дима?.. Ты бы согласился поносить свою воспитательницу на руках? Смотри, какая пышечка краснощёкая.
— Галя, ну не смущай ты нас. Поставь лучше на печку чайник: у меня сил нет.
— Чай готов, извольте кушать.
Печь в доме топилась, на плите уже попыхивал чайник. Евгения стянула с себя толстый шерстяной свитер, наступив одним валенком на другой, вытянула сначала одну ногу, потом таким же способом другую, сунула ноги в тапочки, поставила валенки в сушилку над плитой и принялась помогать Платонской готовить стол.
В доме было тепло, даже жарко, Уразай стоял, оглядываясь по стенам, где были развешаны разные репродукции из журналов «Огонёк» и «Смена».
— Дима, а ты что не раздеваешься? Видишь, какая у тебя воспитательница: пригласила и бросила. И за что ты её любишь?..
— Сам не знаю, — сказал мальчишка с усмешкой, в тон Платонской.
— Давай я за тобой поухаживаю: я ведь у тебя должник. Помню, как ты меня защищал…
— Галь, расскажи, от кого Дима тебя защищал?
— Знаем, да не проболтаемся, правда, Димка?..
— Ага... — агакнул Уразай, согласно кивнув головой.
— Ну, ладно-ладно, — Евгения изобразила обиду и снова повернулась к столу, выставляя на него масло, варенье...
— Ну всё. Чем богаты, тем и рады. Дим, садись сюда... Галя сюда, а я здесь, — Евгения усадила Уразая и Платонскую на стулья, а сама села на край кровати: стульев в доме было всего два.
Втроем пили чай с вареньем из лесной клубники. Намазывая масло на хлеб, Евгения спросила:
— Дим, какие ты книги больше любишь, про что?..
— Сказки и про войну.
— А про любовь?
— А!... — Уразай отмахнулся от любви левой рукой, — про любовь девчонки читают. Пацанам неинтересно.
— Туманно про любовь пишут, правда, Дима?.. — включилась в разговор Платонская, — какие-то охи да вздохи. А в конце ещё и жениться надо. Дим, а ты хочешь жениться?
— Нет.
— А почему?
— Женишься, а потом сиди около одной девочки всю жизнь.
— А кто тебе больше нравятся — девочки или женщины?
Уразай немного смутился, глядя на сидящую перед ним Евгению:
— Женщины.
— Почему женщины, Дим?.. Девочки же моложе...
— Да ну их!.. Их только чуть тронешь, они уже бессовестным называют, визжат.
— Да и потрогать ещё не за что, правда?..
— Правда.
— А Евгению Ивановну есть за что потрогать?.. — весело не унималась Платонская.
Уразай взглянул на свою покрасневшую от этих слов воспитательницу и, принимая от Платонской вызов, сказал:
— Есть.
— Ай да Димка!.. — Платонская весело смеялась.
— Да ну тебя, Галя, тоже нашла тему. Не слушай её, Дим, она насмешница. Лучше скажи, какую ты книгу прочитал в последний раз?..
— «Войну и мир».
— «Войну и мир» Толстого?.. — с удивлением произнесла Платонская, насмешливость исчезла с её лица. — И ты прочитал её всю?..
— Нет, где неинтересно, пропускал.
— Про Болконского интересно?..
— Про Болконского я всё прочитал. Про капитана Тушина, про Пьера Безухова...
— Дим, а про Наташу Ростову, про её любовь?.. — спросила Евгения, почему-то волнуясь.
— Читал, но пропускал...
— Чтобы быстрей до Болконского добраться?.. — сказала Платонская.
— Ну да.
— А про Элен прочитал?.. — лукаво улыбнулась Платонская
— Про Элен там было подчёркнуто…
Уразай глядел на Платонскую почти так же насмешливо, как она. И Евгения подумала, что Уразай и Платонская чем-то даже похожи друг на друга.
— Дим, а про Наташу Ростову ты почему пропускал, тебе её состояние совсем не интересно?.. — спросила Евгения.
Уразай пожал плечами.
— Девчонкам, может, это и интересно, а пацанам...
— Пацанам про Элен; да, Дим?..
Уразай выдержал насмешливый взгляд Платонской, и они довольно долго смотрели в глаза друг другу.
— Дим, а Платон Каратаев тебе понравился? — спросила Евгения.
— Нет. Я ничего не понял ни в его жизни, ни в его смерти. Какой-то как тряпка...
— Идея Льва Николаевича — непротивление злу насилием. В романе, да и в жизни, идея явно притянута за уши. А потому аморфна. Она как бы не опирается в человеке ни на что, ни внутри, ни снаружи, как бы без стержня…Таков и Платон Каратаев. Если кто сдернет с него в насмешку штаны, то, кажется, он и не наденет: зачем сопротивляться?.. — добавила за Уразаем Платонская.
— А Пьер Безухов за что тебе нравился?..
— Он умный, всё видит, всё понимает, и ещё этот голос: «Сопрягай?..» Что это за голос? Откуда?..
— Я что-то не помню... Ты помнишь, Галь?.. — Евгения повернулась к Платонской.
— Есть там такие моменты, какие приходят во сне разным прорицателям и пророкам и даже учёным в виде озарения. Может, и у Толстого что-то похожее было.
— А может, и не во сне, а правда?.. — сказал мальчишка, лицо его было задумчиво и серьезно. — Написал же Толстой про Болконского: не умер, а «ушёл». Куда ушёл?..
— Что, там, правда, так написано, Галь?..
— Что-то не помню, — Платонская неопределенно пожала плечами...
— Дим, правда, написано «ушёл»?
— Правда, — сказал Уразай, поднимаясь. — Я тоже пойду: меня пацаны ждут.
Евгения пошла провожать его.
— Жаль, что уходишь... разговор интересный...
— Наговоримся ещё, — застегивая пальто, сказал мальчишка как-то не по-детски сурово. Нахлобучил шапку, невольно покосился на выпуклые груди близко стоявшей к нему воспитательницы и вышел.
— Дим, я тоже скоро приду!.. — закрывая за ним дверь, зачем-то крикнула Евгения ему вдогонку и вернулась к столу.
Платонская сидела задумчивая и печальная.
— Что ты скажешь, Галя!.. Про какую-то развязную Элен читает. А про Наташу Ростову не читает, — говорила Евгения Терехова, как бы сердясь на Уразая. Но в душе она не сердилась. Наоборот, мальчишка, по фамилии Уразай, становился ей все ближе.
— Он же не Наташа Ростова, — ответила Платонская, выходя из задумчивости. — И, когда выходил, посмотрел на твою грудь — невольно...
Евгения покраснела.
— Не краснейте, Евгения Ивановна, не краснейте. Вы же не виноваты, что созрели своими яблоками, и он не виноват, что зреет. Виновата природа: уже весной пахнет… А Димка твой — хороший пацан. И будь он постарше — отбила бы я его у тебя.
— Зачем отбивать, можешь и так оказывать ему любые свои знаки внимания. Кстати, вы чем-то очень похожи друг на друга — оба дерзкие, насмешливые и одинокие, как мне кажется.
— Это точно, Жень, особенно одинокие... Только, будь он постарше, я бы отбила его у тебя не для пустых знаков внимания, а для полного комплекса мужских и женских наслаждений...
— А как же твой Анохин?.. — почему-то задетая этими словами Платонской, слегка съязвила Евгения.
— Анохин... Знает только свои дурацкие мускулы штангой качать. А когда стоит рядом, то выпячивает свою грудь, как важный индюк. Посмотрела бы ты на него... — и Платонская весело захохотала.
— Хочешь, обменяемся — я тебе Анохина, а ты мне своего «лыцаря».
Евгения отрицательно покачала головой, примирительно и нежно обнимая подругу.
— Пусть все как есть: тебе — твой, а мне — мой «лыцарь». Скажи, а за что ты Димке должна, помнишь, ты вначале сказала?..
— Любопытны, Евгения Ивановна, это наша с ним тайна...
— Ну скажи, — воспитательница надула свои пухлые губки.
— Да ничего интимного, просто не стала при нём, чтобы не смущать... Помнишь, я тебе говорила, что ездила за ним в КПЗ на одну станцию. Он тогда в бегах был. Вот меня за ним и послали. Приехали мы с ним от станции на грузотакси до нашего райцентра. А в нашу глухомань никакие такси уже не ходят. И пошли мы с ним на выходе из райцентра в нашу сторону попутку ловить. Стоим, ждем. В лесочке на краю райцентра больница. Он мне и говорит: когда-то, ещё совсем маленький, лежал я в этой больнице. Я в этом селе родился. Но родни у меня здесь никакой нет: мать моя эвакуированная была, отец тоже был из центральной России. Сюда их война забросила. Можно, я схожу на больницу посмотрю?.. Где когда-то лежал и мама моя в ней лежала...
«Иди, — говорю, — посмотри». Он ушел. А у меня, с одной стороны, сомнения, опасения, что не вернется. А с другой — слезы на глаза наворачиваются: что же, думаю, у него там, в его сиротской душе, делается, когда он на какую-то больницу, в которой две недели пролежал (в четырехлетнем возрасте) идет посмотреть как на дом родной. Нет, нам, маменькиным сыночкам да дочкам, этого не понять... Ушел он. Жду, немного волнуюсь. Вдруг не придет, и придется мне одной возвращаться и ответ держать... Что скажешь: отпустила больницу посмотреть... А с другой стороны, пожелай он от меня убежать — разве удержала бы?.. В любом месте за угол шмыгнул, и ищи-свищи... Что я, гоняться за ним буду, что ли?.. Стою, жду. То на дорогу, ведущую в нашу сторону, поглядываю: не идет ли какая машина, то за березнячок, в сторону больницы…
А тут откуда-то, словно из-под земли, выныривают три здоровенных лоботряса — и ко мне. Сначала вроде словами: что, кралечка, одна скучаешь?.. А потом и руками лапать начинают. А неподалеку, на пустыре, стройка какая-то, и они меня к этой стройке за руки уже тянут. Кричать? Да хоть закричись. Райцентр позади уже остался, больница где-то за березняком, далеко: не докричишься. Я уж и так и сяк: что я больная, из больницы только что выписалась... Муж сейчас должен за мной подъехать, Думаю, может, разжалоблю или испугаются. Какое... Ещё нахальнее к стройке тянут. Уж думаю, ладно, если только изнасилуют. А то дадут в конце по голове кирпичом и поминай, как звали... Уже на другую сторону дороги перетащили, уже озираюсь я потерянно. И вдруг голос: «Отпустите её».
И что ты думаешь? Стоит Димка. А в руке булыжник, тяжелый такой, в другой ещё булыжник запасной и повторяет: «Я кому сказал, отпустите». Те на него: «Ты, пацан!.. Ну-ка вали отсюда, пока мы тебе уши не обрезали». А он говорит: «Одного все равно пришибу» — и не пятится, не ждет, а идет на них. И не просто идет, а прицеливается, сосредоточился весь, выбирает в чью голову булыжник влепить. И попятились ухари. Один говорит: «Ну его, видите — псих. Чего ты за неё полез, — кричат, отойдя на расстояние, — кто она тебе?»
— Сестра, — отвечает.
— А она сказала: муж.
— Маловатенький что-то муж у тебя, краля!..
— Выбрала бы кого-нибудь из нас...
Тут и я пришла в себя. Кричу:
— Мал золотник, да дорог!..
Так вот и уцелела. Так что я, действительно, у твоего Димки в долгу. Ждать мы тогда больше машину не стали. Чего доброго, ещё вернутся с намерениями, более продуманными... Прошли мы сначала в сторону больницы, потом тропинкой на дорогу и пешком до нашего села. Дорогой разговорились, я его целовать готова была, как брата родного. И он расположился ко мне, идем, как два самых близких и лучших друга. Много он мне тогда про себя рассказал... А когда пришли в детдом, словно его подменили: на меня никакого внимания не обращает, сторонится, будто он меня и знать не знает, будто и не было нашей совместной дороги и доверительности. Вижу, явно жалеет, что открылся мне. Закрытый он очень, особенно на людях. Это я потом все обдумала, все поняла. А сначала даже обиделась на него. Я к нему: «Дим? здравствуй!..» А он мне холодно: «Здравствуйте». Словно и не знает, кто я такая... Побегают ещё за ним девочки, поплачут. А может, и сам в этой жизни нарыдается. Красивый он будет, загадочный и холодный, как раз налицо все три признака, которые нас, романтических дур, с ума сводят.
— Вот нам и надо с тобой облегчить жизнь его девочкам и самому Уразаю. Сделать его более простым и доступным в жизни.
— Ой, милочка!.. В судьбе много не сделаешь или, как говорят, от судьбы далеко не уйдешь. Но причесать его надо. Давай так — ко всем восторгам Наташи Ростовой, ко всем охам и вздохам любви приучай его ты, если у тебя это получится, в чем я что-то сомневаюсь. А я, птичка Галя, эту веточку то ли перелетела, то ли не долетела. Но мне, как и Уразаю, долго читать такие места в романах, как и в жизни, уже неинтересно. И со своей стороны я лучше его танцевать научу. Ну и держаться с нами, женщинами, не так скованно. Согласна?..
— Согласна, — сказала Евгения.
И две молодые женщины, заключив союз — причесать Уразая, начали собираться в детдом.
— Я же когда-то неплохо танцевала, — продолжала Платонская недавний разговор, — бальными танцами занималась, в конкурсах участвовала, даже призы брала... А в этой дыре однажды прошлась с местным завклубом — пропивоха, но где-то по культурным местам терся. Впрочем, кажется, не только по культурным, но и по «не столь отдаленным»… Но подать себя умеет и танцует неплохо. Пригласил он меня самый первый, и прошлись мы с ним по кругу, а за ним ко мне — наперебой — и остальные ухажёры... Не скрою, приятно было. А потом выходим из клуба. Вокруг меня провожатых куча. А сзади идет жена этого завклубом и говорит своей подруге про меня и в то же время как бы не про меня:
— Тань, слышала, тут какие-то к нам шлюхи городские понаехали, на наших мужиков виснут.
А с её мужиком я только два раза и протанцевала, и уж конечно, не я к нему, а он через кольцо желающих ко мне второй раз прорывался.
А подруга завклубовой жены вторит: «Ты мне покажешь этих шлюх? Я никогда шлюх не видала».
А завклубова жена: «Одна из этих шлюх рядом»...
Подружка: «Покажи, я, правда, шлюх не видела: их у нас раньше не было»...
И все это с такой пакостью в голосе, с такой завистливой издёвочкой, что невыносимо противно рядом идти, не только слушать. Но никто из окружавших меня ухажёров этих нешлюх не одернул и слова в мою защиту не произнёс. Идут, улыбаются, между собой весело переглядываются. Только один, уже пожилой дядька, идущий в стороне сказал: «Да хватит тебе, Зинка, у самой на жопе пробы негде ставить. А говоришь, шлюх не видела. Шлюшней себя ищешь — боюсь, не найдёшь»...
Вокруг хохот, ржачка. Зинку за моей спиной как ветром сдуло. А мне до того противно стало и от моих поклонников, и от их пречистых жён, и от всей этой вонючей дыры, куда сослали меня на три года в порядке расплаты за высшее образование. И с тех пор я в клуб ни ногой. А танцевать любила... — закончила мечтательно Галина Платонская
— Вот и организуем в детдоме кружок танцев, и ты будешь вести. Я сама буду у тебя учиться. Я плохо танцую. Быстро закруживаюсь.
— Значит, несвободно, напряжённо танцуешь. Пытаешься взглядом удерживаться за стабильно стоящие предметы — стены, пол, фигуры людей. Отпусти все и кружись. Бывало, глаза закрою и кружусь, кружусь по залу. А глаза откроешь и стоп... Сразу тормозить тебя всё начинает.
За разговором молодые женщины прошли по уже подтаявшей дороге от своего домика к территории детдома и по натоптанной на снегу тропинке легко перешагнули прямо через штакетник. Вошли в двери детдома и дальше разошлись каждая в свою группу.
(продолжение следует)